Лекция Дмитрия Быкова "СССР - страна, которую придумал Гайдар" 25 января 2012 Мы публикуем стенограмму лекции об Аркадии Гайдаре, которую Дмитрий Быков прочел 19 января в рамках цикла лекций о литературе, организованном проектом "Лекторий "Прямая речь"". Дмитрий Быков: Я приступаю к разговору о Гайдаре, некруглый юбилей которого, даже не юбилей, а день рождения, мы будем в конце января отмечать, 23-его числа. Я испытываю понятную робость по двум причинам. Первая — достаточно легкомысленная, в общем-то, не заслуживающая объяснения, сводится к тому, что Гайдар слишком долго пребывал в искусственно навязанной ему роли детского писателя. Если я скажу, что в русской прозе 30-х годов было четыре великих стилиста: Гайдар, Добычин, Платонов и Житков, это вызовет понятный ужас, смех и негодование. Хотя, например, Александр Величанский, известный нам, к сожалению, только по песне «Под музыку Вивальди...», когда-то в одной из своих статей пророчески написал: «Лет через сто будет очевидно, что Добычин был великим писателем, а Булгаков — хорошим беллетристом времён Добычина». Я не стал бы утверждать таких радикальных вещей, но со значительной долей уверенности сказал бы, что стилистов, равных Гайдару, российская проза не знала, пожалуй, со времён Грина. В некотором смысле Гайдар и есть его прямой наследник. Когда Грин к концу почувствовал усталость и уже к 1929 году ощущал, что ему нет места в литературе, ему на смену пришёл его прямой наследник с той же манией дальних странствий, с той же любовь к прозе Густава Эмара и Буссенара, с той же удивительной психологической точностью и достоверностью и с той же немного детской жестокостью, которая есть и в Грине и от которой не спрячешься. Дети вообще не просто мечтательный, но и жестокий народ. Вторая причина для беспокойства вполне объяснима. Дело в том, что, когда мы говорим о советском проекте или о Советском Союзе, мы почти всегда обречены сталкиваться с самой распространённой реакцией, которая меня преследует уже не первый год. Стоит мне написать что-то хорошее о Советском Союзе, от некоторой признательности к которому я никак не могу избавиться, как тут же получаю упрёк в том, что я защищаю коллективизацию и «архипелаг ГУЛАГ». Это понятная вещь: к сожалению, от советского опыта это неотделимо. Но если и было в Советском Союзе что-то хорошее, то, что, как правило, гибло первым, то это ассоциируется у меня с очень немногими и вполне конкретными вещами: с Гайдаром, с «Артеком», с литературой моего детства и с теми представлениями, которая советская власть, хотела она того или нет, внушала своим наиболее послушным ученикам. Марья Васильевна Розанова, которую очень сложно заподозрить в любви к «архипелагу ГУЛАГ» хотя бы потому, что она шесть лет выцарапывала оттуда собственного мужа и возила ему туда передачи, когда-то заметила: «Советская власть делала много отвратительных дел, но говорила при этом очень правильные слова, которые воспитывали удивительно правильных людей. Гайдар был в числе тех, кто с самого малолетства, с 14 лет, был этой советской властью не то чтобы обманут, но вскормлен и воспитан. Это не самый любимый сын советской власти, это регулярно ругаемый и избиваемый ею писатель, который умудрился каким-то образом спастись в крошечной лакуне, в этом небольшом закутке, который не так сильно шпыняли, — в закутке детской литературы. Дело в том, что детская литература — это такой странный парадокс — обязана быть хорошей. У ребёнка есть врождённое чутьё: он дряни не читает, как собака не есть заведомо вредную траву. Вот это врождённое стилистическое чутьё — Тертуллиан совершенно справедливо говорил, что душа по природе — христианка. Я бы добавил, что душа, конечно, по природе эстетка. Ни один нормальный литератор не был воспитан плохой литературой. Об этом замечательно вспоминает Маяковский: в шесть лет он прочёл «Птичницу Агафью» и надолго, месяца на два, получил отвращение к литературе, но потом прочёл «Дон-Кихота», который определил его судьбу и мировоззрение. Ребёнок, вовремя читающий «Дон-Кихота», не пугается сложности этой книги, хотя прекрасно знает, что книга сложная, барочно избыточная, развесистая. Он просто получает своё художественное удовольствие, которое и я в восемь лет получил от «Дон-Кихота», совершенно не зная о том, что это сложная литература. Также и с Гайдаром. Гайдар умудрился уцелеть в том закутке, в котором содержалась вынужденно хорошая литература. Об этой сложной ситуации Маршак писал Чуковскому: «...но есть на белом свете / У нас надёжные друзья, / Которым имя — дети». Детская литература как такой странный детский сад, уцелевший в разбомбленном городе. Она позволила скрыться туда не только Шварцу, не только обэриутам, но и удивительному писателю Гайдару, этому советскому Грину. Который на первый взгляд выглядит вполне разрешённым, рекомендованным и, казалось бы, естественным — и вместе с тем для советской власти в её последние годы это личность глубоко чуждая. И вот это очень интересно, почему так произошло. Но сначала нам следовало бы вспомнить гайдаровский творческий путь, который привёл его в детскую литературу далеко не случайно. Всё-таки детским писателем может быть не каждый. Удивителен опыт Льва Толстого, который, как и всякий гений, может быть хорош в чём-то одном и совершенно невыносим во всём, за что бы он не брался, кроме. Важное отличие таланта от гения: талант более или менее хорошо умеет всё, тогда как гений прекрасно делает что-то одно, а во всём остальном несёт такую чушь, что за голову хватиться. Как Мандельштам, например, который прекрасно писал стихи, но стоило ему начать переводить или писать детскую литературу, как получалось хуже, чем у любого ремесленника. Толстой, который прекрасно писал психологическую прозу, когда брался писать детские рассказы, получались какие-то страшные гротески, какой-то совершенно хармсовский абсурд, или рассказы ужаса про сливовую косточку, про то, как все засмеялись, а Ваня заплакал. Почему-то с ребёнком у Толстого как-то не получалось — видимо, потому, что проблемы, которые мучают Толстого, слишком серьёзны. Для того, чтобы стать детским писателем, нужно с самого детства, подозреваю я, нести в себе огромный запас одиночества и непонятости, потому что к детям обращаешься тогда, когда тебя предали и продали взрослые. Вот с Гайдаром случилась такая же история. Кстати говоря, обратите внимание: большинство детских писателей, потому и обратились к детям — как мокрецы у Стругацких, — что со взрослыми у них контакта не вышло. Андерсен начал со взрослого романа о гипнотизёре, очень приличного романа. Роман этот никому не понравился, пришлось заниматься детьми. Примерно такая же история, кстати, сложилась у обэриутов, которые мало того что были освистаны за свои «Три левых часа», но и были сосланы за них. Тогда они решили начать свою работу с детей, и всё получилось. Кстати, обращение Маяковского к детской поэзии — вот уж кто детский поэт от Бога! — совпало (1927 год) с переломом, с ощущением, что всё хорошо-хорошо, да не хорошо. Тогда он начинает обращаться к тем, кто точно не предаст, отчасти — к своему внутреннему ребёнку. Проблема Гайдара была в том, что этому подростку вырасти не довелось, не довелось ему повзрослеть. Вечная легенда о том, что в 14 лет Гайдар командовал полком, не имеет под собой никаких оснований. Кстати, очень интересно, что главным демифологизатором гайдаровской биографии оказался главный мифологизатор 90х годов, народный целитель, автор жутких книг о сексуальной жизни мужчины — Борис Камов, который начинал с замечательных произведений вроде «Сумки Гайдара». Какой-то, видимо, глубоко спрятанный ребёнок там тоже сидит. Так вот, Камов, занимаясь гайдаровской биографией, узнал, что в 14 лет он был всего лишь адъютантом крупного железнодорожного начальника. Потом попал на курсы командиров, причём не полка, а роты. Полк получил в 16 лет, когда гражданская война уже была на исходе, и сделал всё возможное, чтобы с этим полком побыстрее развязаться, потому что необъятной ответственности он разделить не мог. А то, что он в 15 лет участвовал в бою и взял на себя командование вместо убитого старшего друга, мы все помним по школе и прекрасно понимаем, что ни о каких командирских навыках это говорить не может. Просто человек в 15 лет оказался в Гражданской войне и принял управление вместо того, кто был убит на его глазах. В такое время о тактических данных не спрашивали. Надо сказать, что Гайдар, хотя и не имел строгого военного образования — ведь ему вручили удостоверение красного командира, когда ему было 15 лет, — сохранил на всю жизнь это удивительное детское милитаристское мышление, то, что Борис Натанович Стругацкий так точно назвал радостным инфантильным советским милитаризмом. Это то, что в нас всех сидит чрезвычайно глубоко. Но у Гайдара это появилось не со времён Гражданской войны. Он был очень начитанный мальчик — в конце концов, он сын двух сельских учителей, сначала сельских, а потом провинциально городских. Он в родном Арзамасе, будучи ещё дворянином на половину по матери, хотя и из очень обедневшего рода, читал с четырёхлетнего возраста всю библиотеку приключений, которую он мог найти. И когда мы читаем первый рассказ Гайдара, напечатанный, когда ему было 18 лет, который называется «Угловой дом», мы в ужасе пониманием, что, во-первых, этот мальчик никогда не станет писателем, потому что это чудовищно бездарно. Кстати говоря, Набокову в том же возрасте было предсказано ровно то же самое. Зинаида Гиппиус скала его отцу: «Пусть мальчик будет кем угодно, только не пишет, этого он не может совсем». Но понимаем мы и другую замечательную вещь: мы понимаем, что этот ребёнок, попав на Гражданскую войну, стал реализовывать в ней майнридовские, фениморкуперские, густавэмарские представления. Когда он воевал, он искренне полагал, что попал в приключенческую литературу. Человеческая жизнь не стоила для него ломаного гроша. К «Угловому дому» мы ещё вернёмся. Я вообще с трудом борюсь с искушением зачитать здесь это удивительное сочинение целиком, но только его пространность удерживает меня от этого. Я расскажу близко к тексту. Интересно другое. Интересно, что слухи о жестокостях Гайдара, которые с такой невероятной силой раздувались, раскручивались в 90е годы, имеют под собой весьма малые основания. Многие серьёзные люди, серьёзные демифологизаторы занимались военной карьерой Гайдара. В Хакассии и на Кавказе, где ему случилось повоевать, а только в этих двух местах он успел побывать в каких-никаких командных должностях, удалось узнать, что инкриминировались ему (главным образом — в пресловутом хакасском ЧОНе) очень незначительные вещи. То, что Владимир Солоухин написал о Гайдаре в своём очень странном произведении «Солёное озеро», которое свидетельствует уже о некотором сдвиге по фазе, который Солоухина в последние годы явно посетил, всё это основано на совершенно непонятной и не имеющей под собой документального основания логике. На Гайдаре действительно было несколько доносов. Однажды он реквизировал у населения пять овец. Пять овец по меркам 1921 года — это достаточно много, это достаточно тяжёлый удар по хозяйству. Но приписывать ему бессудные и сотнями расстрелы пленных — это тоже достаточно сомнительное утверждение. Было несколько таких расстрелов: по одним данным, Гайдар расстрелял трёх, по другим — пять человек, которых он не мог отконвоировать никуда — не с кем было конвоировать. Расстреливать нехорошо и одного без суда и следствия, но приписывать Гайдару садистские мотивировки в 16-летнем возрасте довольно странно. Тем более что у нас есть показания только самого Гайдара, записи из его собственного дневника: «Мне снились люди, убитые мной в детстве». Причём, как мы все знаем из Пелевина, который с удовольствием процитировал эти строчки, обычно Гайдар писал в своём не опубликованном до сих пор, огромном по массиву дневнике гораздо более загадочные фразы: «Сны по схеме № 1 и сны по схеме № 2». Но что таилось под этим — какие-то эротические сновидения или страшные воспоминания, — мы ведь не узнаем никогда. Знаем только, что были люди, убитые им в детстве, и были люди, которых он в Гражданской войне, всерьёз воюя, убивал с оружием в руках в 16-летнем возрасте. Ничего не поделаешь. То, что мы читаем сегодня как нежнейшую детскую прозу — «Голубая чашка», «Чук и Гек», — это рассказы убийцы. Это звучит ужасно, ничего с этим не поделаешь. Но вот ведь в чём удивительная штука, на самом деле. Когда мы вспоминаем людей, на глазах у своих сверстников вступавших в войну, мы понимаем, что они в свои 14, 16, 20 действительно на какой-то момент страшно вырастали над собой. Это не просто грех, не просто трагедия, не просто ломка. Это ещё и некоторый порыв к сверхчеловечности. Вот мы всё время говорим о том, что Шолохов после «Тихого Дона» не написал ничего великого. А Фадеев много написал великого после «Разгрома»? У него, правда, и «Разгром» не бог весть что, но, во всяком случае, это значительно лучше, чем «Молодая гвардия». А Федин много чего написал после «Городов и годов»? А Леонов — после «Вора»? Я-то считаю, например, что «Пирамида» — великий роман, но подавляющее большинство читателей, таких, например, как Борис Парамонов, говорят, что эту книгу в руки взять скучно, а Самуил Лурье замечательно определил её как «роман из антивещества». Если повспоминать всю великую плеяду русских прозаиков 20х годов, то мы обнаружим поразительную вещь: все они блистательно писали в 20е годы, не могли писать и кое-как писали в 30е, в 40е начинали огромные романы и никак не могли их довести до конца. Такова была участь шолоховского «Они сражались за Родину», фединского «Костра», других нескончаемых сочинений, которые пытались довести как-то, вспомнить своё былое, и ничего не получалось. И Всеволода Иванова участь такова же, и Бабеля участь такова же. Возможно, такова же была бы и участь Гайдара. В 20е годы эти люди были сверхлюдьми, может быть, чудовищами, но всё-таки что-то им было открыто, а потом они заглохли. Чудом удивительным остаётся феномен Гайдара, который в 30е нашёл себе нишу, чтобы продолжать свою удивительную прозу. Так вот когда мы говорим о том, что случилось с этим мальчиком в Гражданскую войну, то мы должны понимать, что он не просто совершил чудовищные злодеяния — он нечеловечески вырос над собой. Когда мы читаем фурмановского «Чапаева» — «читаем», конечно, сказано сильно, потому что, во-первых, фурмановский «Чапаев» не переиздавался бог знает сколько времени, во-вторых, вы не найдёте его в книжных магазинах, а в-третьих, мы вряд ли найдём в зале хоть одного человека, который открывал бы эту книгу за последние десять лет. Но если представить себе такого морального урода, которому пришлось-таки это делать, вас поразит удивительная вещь. Все остальные сочинения Фурманова, в частности, гигантский «Мятеж», читать в принципе невозможно — это голимое шинельное сукно на стилистическом уровне. Но когда вы читаете «Чапаева», вас поражает восторг этого кентавра — не про Чапаева сейчас говорю, а про Фурманова, который там зашифрован в комиссаре, — вчерашнего студента, вполне интеллигентного мальчика, который разъезжает на коне, который в первом бою вдруг испытывает адский страх за свою жизнь, но зато во втором совесть с такой силой его кидает в бой, что он действительно несётся как крылатое, страшное, полуконское, получеловеческое какое-то животное. И рядом с Чапаевым, рядом с этим полуграмотным бывшим плотником, впоследствии не очень удачливым солдатом империалистической, он чувствует себя полубожеством. И сколько этой радости в «Чапаеве», сколько этого стилистического восторга людей, которые перекраивают мир, людей, у которых на глазах происходит что-то великое. Должен сказать, что с точки зрения обывателя, конечно, всё это довольно гнусные вещи. Может быть, я сейчас тоже нахожусь в этом опьянении, потому что, когда ходишь с одного оппозиционного заседания на другое, а до этого всю жизнь ведёшь жизнь тихого журналиста, как-то начинаешь немного заражаться революционной болезнью, болезнью человека, кроящего мир. Разумеется, в наше время всё это существует с огромной поправкой, потому что в наше время мы кроим не тот мир, мы можем в лучшем случае выкроить себе глоточек пристойного пространства, а всё остальное время мы должны расшаркиваться и извиняться за то, что мы делаем: извините, пожалуйста, спасибо большое. Но, тем не менее, для людей, которые делают это в 18-19 годах, — мы можем это ненавидеть, можем этого бояться, но мы обязаны сознавать масштаб. Ничего не поделаешь: люди, которые в 20е годы, ещё в 18-19 годах кроят мир, люди эпохи «Чевенгура» платоновского и платоновского же «Ювенильного моря», люди платоновского «Котлована», как бы мы к нему не относились, это всё-таки люди, для которых впервые отступают законы пространства и времени. И как бы смешно, как бы по-идиотски это ни выглядело сегодня, тут ничего не скажешь: «мальчики иных веков, наверное, будут плакать ночью о времени большевиков». Правда, плакать они будут по разным причинам: некоторым будет жаль большевиков, некоторым будет жаль их жертв. Но то, что о масштабе этих времён они будут сожалеть ещё долго, безусловно. И вот, кстати, вспомним обещанный гайдаровский «Угловой дом». Это удивительное сочинение, которое с каких-то щей всё-таки включено в его собрание, и хорошо, что включено, чтобы мы увидели, что произошло с автором, включено, но, правда, по разряду статей. Это рассказ о том, как романтическая шайка — сугубо большевистская, конечно, но очень романтическая: матрос с впаянной в ухо серьгой, как восторженно пишет Голиков, девушка Галька, которая так звонко умеет кричать «Да здравствует революция!», как никто больше, ну и сам автор, который здесь играет роль смиренного летописца, практически соглашателя. Они должны занять угловой дом на улице, потому что им надо любой ценой продержаться до прихода красного загадочного пополнения. Зачем идёт пополнение, что за город они берут — этого мы так и не узнаем. Они долго дёргают дверной звонок, никто им не отвечает. Наконец они проламывают окно, им навстречу выходит седой джентльмен, как там написано, «сильно удивившийся способу нашего вторжения». Тут мы, конечно, узнаём и холмсовские, и какие хотите интонации, вплоть до Эдгара По. Значит, джентльмена быстро связали вместе со всей его семьёй, покидали в чулан, начали отстреливаться героически, и очень скоро никакой «Гальки уже не было, а была только счастливая улыбка» на её мёртвом лице и «запрокинутая кудрявая головёнка». Гальку жалко, но то, что пишет автор и то, что он говорит, выдаёт такие непереваренные романтические бредни, такое полное непонимание значимости жизни и смерти, что когда убивают ещё одну из дочерей хозяина, то автору изменяет уже всякий художественный вкус, а нам — способность относиться к этому всему серьёзно. Дело в том, что одна из дочерей хозяина сумела выбраться каким-то способом из чулана, матрос её немедленно пристрелил, и только золотой зуб в ее оскале острой иглой напоминает о той ненависти, которую она питала к представителям рабочего класса. Но после этого следует ещё один замечательный диалог, когда главный герой говорит матросу: мне кажется, нам пора сматываться. А матрос отвечает: пора, но прежде, чем мы это сделаем, \ я прострелю твою предательскую башку. Разумеется, матрос говорит, отстреливаясь, у него есть время под пулями произнести этот пространный монолог о том, что матросы не отступают. Но тут, естественно, прибежало красное пополнение, кое-как все отделались. Дальнейшая судьба джентльмена не вызывает сомнений, а в этом доме теперь клуб. Не думаю, что Ильф и Петров читали Гайдара, но помещение клуба, которое венчает собой утопический текст, это какая-то общая модель для 20х-30х годов. Там теперь клуб, и всякий раз, когда герой приходит в этот клуб и садится на скамейку, он живо вспоминает, как лежала окровавленная Галька, умевшая громче всех кричать «Да здравствует революция!». Конечно, это кошмар. Но вместе с тем мы не можем не понимать, что чтобы этот мальчик ни наделал в Гражданскую войну, наделал он это только потому, что жил абсолютно святыми романтическими представлениями, обчитавшись классической прозы. Кстати говоря, в этой классической прозе со злом тоже не больно-то церемонятся. Знаменитая сцена проводов курсантов очень многое объясняет в Гайдаре — сцена, которая была в школе, которая была в действительности. Когда Подвойский, тот самый Подвойский, который «сказал устало: «Кончено... в Смольный», один из выдающихся военных организаторов раннесоветского времени, устраивал проводы курсантов на фронт (а кидали их в бой, и они вполне могли оттуда не вернуться), то провожали их под «Похоронный марш». Это такое интересное ноу-хау советской власти: в праздничный момент выпуска курсантов сыграть для них «Похоронный марш», чтобы они сразу понимали, на что идут. Ну а люди, которые в ноябре 1941 года отправлялись на фронт со знаменитого парада, когда немцы стояли в 10 километрах от Красной площади, не понимали, на что идут? Понимали, разумеется, и тоже «Похоронный марш», я думаю, там был бы уместнее. Но вот это сочетание триумфа и похорон, которое для гайдаровского 16-летнего сознания закрепилось навеки, вообще для его прозы чрезвычайно характерно. Жизнь не дорога, жизнь ничего не значит, ни своя, ни чужая — есть гораздо более важные вещи. Могу я сам так думать? Наверное, нет. Могу я презирать людей, которые так думают? Никогда в жизни. Всегда буду считать, что это и есть единственный возможный героизм. И вот этот «Похоронный марш» по-настоящему сыграл для Гайдара в 1922 году, когда в конце этого года на него было заведено несколько уголовных дел по заявлениям жителей. Он был полностью оправдан и в 18 лет спокойно доказал свою невиновность. Потом выяснилась ещё одна вещь, ещё хуже: его списывали из армии по здоровью. Думаю, что это знаменитое списание по здоровью, о котором тоже написано много, имело под собой не только физиологические основания. Он ничем особенным не страдал, в конце концов, в 1941 году он же добился того, чтобы его военным корреспондентом на фронт отправили. Всё-таки он ничем особенным, кроме довольно мучительных головных болей, не страдал. Я хорошо знал нескольких детей, выросших с Гайдаром в одном дворе: так случилось, что двое этих детей, поженившись, были нашими дачными соседями. Вот они рассказывали, что Гайдар с детьми играть обожал, у него это хорошо получалось примерно 25 дней в месяц, а в остальное время он либо мучился болями страшными головными, либо впадал в запой, что тоже, конечно, происходило. Несколько раз дворник вытаскивал его из петли, о чём тут же всему двору и рассказывал. Были на то причины, вероятно. Гайдар действительно получил довольно тяжёлую травму, ещё в бытность свою Голиковым. По одной версии (по камовской) он неудачно упал с коня на спину, повредил позвоночник, по другой версии эти боли были чисто неврологического происхождения, но, так или иначе, головные боли преследовали его всю жизнь. Другая симптоматика была знаменита: пресловутый часто упоминающийся в мемуарах нервный тик, который его перекашивал. Но думаю, что главная проблема была в другом. Так или иначе, он совершенно не вписывался в новое время, и этот посттравматический синдром, который был ему записан как официальный диагноз, был, конечно, синдромом послевоенным, синдромом афганским, «послегражданским», назовите как хотите. В литературе описания этого синдрома довольно многочисленны. Наиболее убедительны, конечно, они в леоновском «Воре», где Митька Векшин, красный командир, становится совершенно растленным типом. А деваться некуда — не вписывается он в мирную жизнь. Все мы помним пьесу и фильм «Огненный мост», все мы помним замечательную толстовскую «Гадюку», рассказывающую о том, что мирные бухгалтера получались далеко не из всех кентавров Гражданской войны: многие продолжали махать шашкой и в мирной жизни. И вот с Гайдаром случилось ещё сравнительно невинное дело: он почувствовал, что из армии его вытесняют, что он в эту новую армию никак не вписывается. Кстати говоря, Фрунзе пытался его в армии оставить, но в этом не преуспел. У него был замечательный запасной вариант: писал он с детства замечательно хорошо, фантазировал. Он начала как взрослый писатель, его первая повесть «В дни поражений и побед» была разругана — может быть, справедливо — за штампы, за клишированность, за дешёвый романтизм. А вот по-настоящему он начал проявляться с довольно неожиданного цикла «Бочка», который появился у него в 1927 году, когда он, журналист, отправился отдыхать в Пятигорск. Там ему стало скучно, он взял билет до Харькова, на что хватало денег, а дальше отправился в пешее путешествие по Украине: нанимался шахтёром в Донецке, сторожил отару овец, общался с геологами, которые что-то там искали. В общем, такой горьковский вариант «по Руси». Он так прошёл по Украине. И тут он понял, что именно эта стихия бесконечного путешествия, стихия бездомия, даёт ему замечательный материал. Ведь всё, что написал поздний Гайдар, зрелый Гайдар, как ни странно, о путешествиях. О человеке, которому не сидится дома, которому дома плохо, который в дом не вписался, о человеке, который отправился странствовать и где-то далеко нашёл что-то своё. Ведь главная сказка Гайдара, которую записал за ним Кассиль, была сказка о Синегории — он выведен в «Дорогих моих мальчишках» под именем Гай. Сказка о том, как люди уходят искать своё счастье в страну Синегорию. Её нет ни на одной карте, но дойти туда можно. Вот эти «Синие звёзды», ещё одна повесть Гайдара, которая была жесточайшим образом обругана и не напечатана, только в наши дни мы можем её почитать, «Дальние страны», все эти таинственные и непостижимые земли, в которых живёт Мальчиш-Кибальчиш, все эти цели далёких и бесконечных странствий, в которые отправляются Чук и Гек или герой «Голубой чашки» со своей Светланой, — всё ведь это истории бродяжничества. И вот в этом постоянном бродяжничестве, как ни странно, Гайдар себя нашёл. Не был менее осёдлого писателя в России: вообще для того, чтобы что-то написать, ему нужно было уйти, уехать, долгое время постранствовать. Журналистика благополучно кормила его до 1932 года, в 1932 году он уже переходит на постоянную писательскую работу, но и тогда остаётся неутомимым странником, путешественником, который захватывает пространство. Так бывает со всеми людьми, не находящими себе места в обыденности. История псевдонима — это особая статья, потому что вечная расшифровка «всадник, скачущий впереди», никакого отношения к реальности не имеет. Ещё в древнем фильме по сценарию молодого Лунгина «Конец императора тайги» девушка, в которую влюблён 16-летний Гайдар, говорит ему, когда он себя называет «хайдар Голиков», «командир Голиков», говорит, что «хайдар» не командир, «хайдар» означает «ты куда?». И вот этот вопрос «ты куда?», который он постоянно своим псевдонимом к себе обращает, гораздо точнее соответствует сущности его прозы. Хотя «Гайдар», как он сам это расшифровывал, есть не что иное, как краткая шифровка его данных. Его любимым героем всю жизнь был Д’Артаньян, так вот «г» — это «Голиков», «ай» — сокращение от «Аркадий», а «д’ар» — «из Арзамаса». Отсюда «Гайдар» — такая краткая шифровка. Но то, что он послушал это имя где-то в хакасских своих экспедициях, безусловно. И самое интересное, что оно очень подходит и ему, и всем другим представителям клана. Фамилию унаследовал и отважный Тимур Гайдар, замечательный флотоводец, который тоже известен храбростью и риском, и Егор Гайдар, применительно к которому Михаил Успенский так точно перевёл его фамилию как «всадник, скачущий впереди лошади», и Мария Гайдар с её невероятно бурной биографией и столь же бурными, как хакасские дела Гайдара, подвигами в Вятке. Всё это действительно оказалось вечным, наследуемым: беспрерывная тяга к странствиям, невозможность вписаться в обыденность, книжность, романтизм и риск. Вы скажете, что многие люди за это платят жизнью. Простите, за сохранение той рутины, в которой мы живём повседневно, многие тоже платят жизнью, но при этом без всяких изменений и без всякого толка. Хочу вам напомнить, что все мы платим жизнью, потому что кончим мы все одинаково, просто одни платят за что-то, как Гайдар, а другие — ни за что, как подавляющее большинство. Здесь очень уместно вспомнить замечательный диалог: " - Те, кто пойдут с детьми, обязательно умрут. — А что будет с теми, кто не пойдёт с детьми? — Они тоже умрут, но на несколько секунд позже«. Примерно та же история сопровождает биографию Гайдаров во всей советской традиции. Почему я говорю о том, что СССР — это страна, придуманная Гайдаром? Потому что он придумал три её основных составляющих, три основных составляющих советской мифологии, которые мы впитывали с молоком матери. Первое: у нас очень большая и очень добрая страна, которая непрерывно о нас заботится. Разумеется, она подбрасывает нам разные испытания, но она всё время зорким отеческим глазом за нами следит и в критическую минуту спасёт. В «Судьбе барабанщика» мы понимаем, что если отца взяли, то его выпустят, если отвратительный дядя провинился, то его непременно накажут, если мальчик почувствовал себя одиноким, его спасут, накормят, напоят. Всё время есть эта спасительная плёнка, которая в критический момент всё время кто-то появится, кто-то всегда на страже, кто-то, кто бдит. Кстати говоря, одним из таких стражников «над пропастью во ржи», если угодно, потому что Холден Колфилд — совершенно гайдаровский персонаж, одним из таких странников, который бдит в ночи, себя всё время ощущает Гайдар. Человек, который стоит и никогда не позволит ребёнку свалиться в пропасть. Испытаний множество: смотрите, какая страшная повесть «Чук и Гек», сколько в ней происходит ужасных вещей для четырёхлетнего ребёнка. Если сейчас перечитать её глазами ребёнка, который открывает свою первую книжку: телеграмму потеряли, коробочку выбросили, приехали — отца нет, волки кругом, мать стреляет из ружья, Гек пропал (но Гек-то спал в сундуке, потому что всегда же Гайдар мощной рукой спасает), отец приехал только через две недели, за это время съели всю зайчатину, и даже — страшная фраза — и даже «сороки разнесли её кости». Конечно, здесь эта эпическая традиция, восходящая к русской летописи. Ужасный мир, но всегда на страже кто-то прекрасный. Вот эта мерещившаяся в ней всем в детстве почему-то ночная огромная страна, в которой башнями одинокими сторожевыми высятся караульные вышки, но это не зэков охраняют, что вы, это охраняют границы. Это то, что Евгений Марголит так точно назвал тотальным психологическим прессингом 30-х, тотальным неврозом, который мог разрешиться только войной. Да, это было, но есть и какое-то ощущение надёжности от самолётов, летающих над этой ледяной равниной, отважных лётчиков, которые летят на полюс, всех этих поездов с красными звёздами, которые куда-то мчатся. И как хорошо чувствовать, что мы все оплетены этой сетью! Вы помните, как Женя в конце «Тимура и его команды» — конечно, самой неудачной гайдаровской вещи, в которой он возвращается к романтике своего детства, и поэтому она стала так насаждаться, — но там есть образ девочки Жени, наверное, самой симпатичной из гайдаровских героинь. И вот эта девочка Женя говорит папе: папа, ты уезжаешь далеко-далеко, как бы я хотела поехать с тобой! Ну кто из нас, провожая далеко-далеко какого-нибудь родственника, пахнущего тревогой и дымом, не думал о том, как бы хорошо было поехать в это таинственное далёкое пространство, где проходят какие-то бесконечные военные учения? А для меня это было потому особенно родственно и сладостно, что дача, этот крошечный советский восьмисоточный садовый участок, наш общий суррогат русского поместья, русской усадьбы, когда там таскаешь ненавистный песок, чтобы поднять никому не нужную грядку, которая всё равно зарастёт, очень радостно вдруг услышать, как рядом учения идут — это у нас рядом бабахает воинская часть. Разумеется, 6-летнему ребёнку не приходит в голову мысль, что он живёт в полностью несвободной милитаризованной стране, которая вдобавок мучает своих солдат на полигонах. Это мысль нормального либерала, которого всегда очень мало, который вообще привык ненавидеть всё своё, а целью жизни полагает корыто. Корыто — хорошая вещь, но, к сожалению, не все ещё таковы. Поэтому ребёнку хорошо: рядом Красная Армия стреляет в невидимого вероятного противника, какой восторг, а завтра можно будет пойти посмотреть, поискать гильзы. Поэтому есть какое-то очарование. Поэтому мы понимаем Гека, который хватает радостно карандаш, подаренный ему военным — а мы помним, что Гек не очень любит вещи, это идёт рефреном по повести, что Гек вообще раззява и растеря, но Гек умеет петь песни. И вот это вторая очень важная составляющая гайдаровская: Гайдар любит не просто войну, Гайдар любит творческого, книжного, задумчивого, романтического ребёнка. Ребёнка, который совершенно не приспособлен к жизни, который приспособлен к войне, а на войне умеет только одно — очень быстро погибнуть за правое дело. Так вот, этот книжный, романтический ребёнок и есть настоящий герой Гайдара, потому что он в Гайдаре сидит очень глубоко. Когда мы читаем «Чука и Гека» — я с наслаждением перечёл весь рассказ, не в силах оторваться — то он, конечно, актуализирует классические, чуть ли не корольартуровские летописи: «Как раз в то время, когда почтальон с письмом поднимался по лестнице, у Чука с Геком был бой. Короче говоря, они просто выли и дрались. Из-за чего началась эта драка, я уже позабыл. (Ну конечно, это был великий повод, потому что происходит великое событие)Но помнится мне, что или Чук стащил у Гека пустую спичечную коробку, или, наоборот, Гек стянул у Чука жестянку из-под ваксы. Только что оба эти брата, стукнув по разу друг друга кулаками, собирались стукнуть по второму, как загремел звонок, и они с тревогой переглянулись». Вот этот весьма высокий штиль описания всего, что происходит с Чуком и Геком, выдаёт именно книжного подростка. А уж сколько книжности в мероприятиях Тимура, который, строго говоря, всю эту странную военизированную бригаду построил по исключительно романтическому, какому-то стивенсовскому образцу. И это, кстати, очень плохо написано, потому что действительно отдаёт подростковыми писаниями в школьным тетрадках. Но ничего не поделаешь, потому что этот книжный подросток и есть настоящий гайдаровский герой. Это не тот, кто любит лупить другого кулаком по шее, этот тот, кто больше любит забраться на старый чердак и там читать найденные подшивки «Вокруг света». Вот эта матрица для меня очень жива. И третья вещь, которая и привнесена Гайдаром в советский миф, которая и сделала так, что мы Гайдара до сих пор любим. Гайдаровский мир полон добра, как это ни странно, причём абсолютно щедрого. Вот идут эти несчастные отец с дочерью, которых, по сути, выжила из дома противная Маруся в «Голубой чашке»: во-первых, она обвинила их в разбитии голубой чашки, а во-вторых, у неё любовь с полярным лётчиком, а автор — явный аутсайдер. Что же они делают? Они собирают букеты и бросают их кому-нибудь. Вот едет старуха на подводе, она сначала думает, что в неё бросили что-то плохое, но потом, увидев, что это букет полевых цветов, она улыбнулась и бросила им три больших огурца, которые они обтёрли и положили в полевую сумку. Вот это наслаждение внезапной щедростью, сторож в «Чуке и Геке», который приносит зайца, или постоянно возникающие в школе крошечные чудеса, какие-то добрые и внезапные подарки суровых людей или просто перемигивание и улыбки людей, которые чувствуют свою обречённость, но в последний момент пытаются подать друг другу руку, — это очень у Гайдара живо. Я понимаю, что всё это детские дела, но, на самом деле, всё детское только и хорошо, потому что, когда мы взрослеем, мы безнадёжно утрачиваем всё сколько-нибудь в себе привлекательное. Наверное, единственным другом Гайдара и единственным настоящим его читателем была Зоя Космодемьянская, с которой он познакомился в 1940 году. Сколько всего наворочено вокруг этой дружбы больного писателя с больным ребёнком: и то, что Зоя Космодемьянская болела шизофренией и от этого лечилась, что он страдал шизофренией и запоями и под это дело лечился. Всего этого не было, потому что они просто оба оказались в санатории: она очень тяжело перенесла менингит и после этого не скоро вернулась в школу, а у него случилось очередное обострение вот этих посттравматических болей. Оба были вполне дееспособны и адекватны. Познакомились они, по свидетельствам друзей, когда Гайдар устроил там взятие снежного городка. Он соорудил там семь снежных баб, каждая со своим характером. Одна была маркитантка Сигаретка, как он её называл, которая торговала чем-то; он соорудил ей прилавочек, набил его мороженым, и дети, которые до него добирались, могли этим мороженым лакомиться. Там был свой пороховой склад и снежная баба, караулившая его. Там был комендант крепости, который стоял выше всех, был из трёх шаров, а остальные — из двух. В общем, он очень изобретательно там резвился. И вот когда Космодемьянская пришла посмотреть на всё это удивительно пиршество фантазии, он начал очень серьёзно ей рассказывать биографии этих снежных баб, их прошлые боевые подвиги, подробно разбираться, что она читает, потому что она читала все его сочинения. Разумеется, от гибели Зои Космодемьянской ничего в тактическом характере войны не изменилось, да и вообще бессмысленным было то, что она там делала в деревне Петрищево. Да и то, что она поджигала дома крестьян, вызвало патологическую ненависть к ней самой, потому что её били не только немцы, её били и свои, что было опубликовано уже в 90е годы. Но самое удивительное, что для победы в Великой Отечественной войне этот пример партизанки Тани сделал побольше, чем любые стратегические соображения. И как бы ни было ужасно всё советское прошлое, ничего не поделаешь, с подвигом этого ребёнка надо считаться, потому что подвиг есть подвиг, и это подвиг читателя Гайдара. И вот этот ребёнок, погибший после пыток, потому стал таким, что вовремя прочёл «Дальние страны», «Чука и Гека» и «Военную тайну». «Военная тайна» вообще самая странная из повестей Гайдара, потому что многие читатели, в том числе и в Артеке, где он её сочинял, бомбардировали его письмами с целью непременно спасти маленького Альку, которого убивают вредители. И он отвечал, что сам очень не хотел писать, что Альку убили. А вместе с тем так получилось, что его убивают в конце, и ничего поделать с этим невозможно. Его не потому убивают, что он с помощью этой жестокой сцены он, как Шолохов в «Поднятой целине» агитирующий комсомолец, надеется кого-то разагитировать. Он понимает, что без этого постоянного фона смерти, который так силён не будет того невероятно острого чувства счастья, которое эта проза даёт, острого чувства счастья от моря, от гор, от чувства близости товарищей, от того, что, в конце концов, ты живёшь в лучшей на свете стране. Можно, конечно, сказать, что Гайдар таким образом оправдывает совершенно фашистскую по духу страну. Но в том-то и дело, что она не фашистская, в том-то и дело, что она изначально замешена, построена на очень сильном антифашистской посыле, конечно, модернистском по своей сути, на этой жажде будущего, тогда как фашизм опирается в основном на архаику. Самый страшный враг у Гайдара — фашист. Именно фашистом зовут мальчика Саньку в «Голубой чашке» за то, что он немецкую девочку Берту обозвал «жидовкой». Посмотрите, как все сразу на него окрысились, окрысились так, что несчастная Светлана даже решила его защитить и сказала: папа, может быть, он не фашист, может быть, он просто дурак? Кстати, с таким же чувством смотрю я сегодня на большинство российских националистов: подойди к ним по-человечески, дай им огурец, и, может быть, что-то и спасётся. Но, кстати, со многими из них мне бывает интереснее разговаривать, чем с друзьями из либерального лагеря, для которых я уже однозначный гулаговец, ренегат и разве что не чоновец. Так вот, самое интересное в Гайдаре, в его антифашизме, в его чувстве, что ты живёшь в самой правильной стране, это мифологическая, детская, добрая, внезапная ласка, которая очень в его прозе сильна. Поэтому его так любили одинокие дети. Кстати, Зоя Космодемьянская тоже была одиноким ребёнком: её из класса в класс, из школы в школу гоняли, терпеть не могли И, как написала ей одна подруга по окончании 11 класса, «Зоечка, ты слишком требовательно относишься к людям». Действительно, слишком требовательно. Гайдар — писатель для одиноких детей. Одиноких потому, что в забавах сверстников, забавах циничных и грязноватых, они участия принимать не будут. Они не Квакины, вот в чём вся проблема. Столичный ребёнок — это Квакин: у него всё хорошо, ему прекрасно со своей бандой. Гайдар — писатель для тех детей, для которых единственная защита — это та большая и добрая страна, которая не даст совершиться несправедливости. И не важно, что в действительности эта страна была другой, важно, что он создал такой её образ, в котором хорошо было жить и не так страшно умирать. Последнее, что я хотел бы сказать о позднем Гайдаре, прежде всего — о «Тимуре и его команде». «Тимур и его команда», а первоначально эта вещь называлась «Дункан и его команда», это не слишком удачная попытка Гайдара вернуться к раннему себе. Я думаю, что он взрослел вместе со своей прозой, я думаю, что он пытался с помощью детских своих сочинений, прежде всего, с помощью «Судьбы барабанщика», каким-то образом адаптировать ребёнка к взрослому миру. Безусловно, в отдалённой перспективе он бы за взрослую прозу взялся. Конечно, то, что он писал о войне, его предсмертные очерки, опубликованные в «Красной Звезде», его планы, «Клятва Тимура» — это уже литература юношеская. И в перспективе, в50е-60е годы, доживи он, Гайдар стал бы настоящим взрослым писателем, говорящим настоящую правду о Гражданской войне, прикасающимся к собственным травмам и тайнам. Но «Тимур и его команда» — это уже сочинение, написанное на грани перехода к юношеской прозе, на базе ранних его сочинений: «В дни поражений и побед», «Бумбараш», который весь ещё под Гоголя стилизован, «Угловой дом» и так далее. Это попытка создать — как правильно поняла советская власть, страшно на повесть обрушившаяся, — попытка создать романтическую альтернативу страшно заформализованному пионерству. Конечно, всё, что делает Тимур, ужасно глупо. Ужасно глупы рисования звёзд на домах, откуда ушли люди в армию, и звёзды получаются по большей части кривые, ещё глупее это штурвальное колесо, верёвочки и связи, хотя кто из нас, положа руку на сердце, в таких же дачных посёлках не выстраивал этот самодельный телефон и верёвочный телеграф. Приятно же вместо того, чтобы идти к другу на другой конец посёлка к товарищу «рассказать, что солнце встало», дёрнуть три раза за верёвочку — и прозвенел колокольчик. Разумеется, все тимуровские идеи ужасно нейтральны в лучшем случае, глупы — в худшем, и не заслуживают серьёзного разговора. Но в Тимуре есть другое, что по-настоящему только и привлекательно. Тимур у Гайдара — герой нового типа. Тимур — это герой-жертва, жертва с самого начала. Ясно, что он вечный одиночка, ясно, что у него никогда не будет счастья. То, что он сделан Тимуром в честь великого — это говорит девочка Оля — в честь великого и «очень неприятного» полководца, это, конечно, уступка. Потому что мало кто понимает, кто такой Дункан, а кто такой Тимур, особенно когда вскрывают могилу Тамерлана, знают все. Вот Дункан, этот король, убитый Макбетом, образец благородного шекспировского шотландского короля, мученик, жертва, одиночка, это, конечно, гораздо больше соответствует натуре Тимура и натуре Гайдара. При всей романтической квадратности, неудобности, стилистической невыверенности, при всех абсолютно смешных и неловких частностях «Тимура и его команды», при всей этой помощи старикам, инвалидам, родственникам красноармейцев, в нём есть поразительный образ рыцаря, рыцаря-одиночки и рыцаря-чужака, у которого всё равно нет практически никакого выхода. Он обязательно закончит либо одиночеством, либо предательством всей своей команды, либо гибелью на войне, и это совершенно нормальный путь. Надо сказать, что мир, который окружает Тимура, это мир гротескный, довольно странный. Все нормальные люди там заняты какими-то совершенно идиотскими вещами. Вот посмотрим на монолог молочницы, который по стилю своему, я думаю, достоин пера Зощенко: «— Это ребятишки по чужим садам озоруют, — объяснила Ольге молочница. — Вчера у соседей две яблони обтрясли, сломали грушу. Такой народ пошел... хулиганы. Я, дорогая, сына в Красную Армию служить проводила. И как пошел, вина не пил. „Прощай, — говорит, — мама“. И пошел и засвистел, милый. Ну, к вечеру, как положено, взгрустнулось, всплакнула. А ночью просыпаюсь, и чудится мне, что по двору шныряет кто-то, шмыгает. Ну, думаю, человек я теперь одинокий, заступиться некому... А много ли мне, старой, надо? Кирпичом по голове стукни — вот я и готова. Однако бог миловал — ничего не украли. Пошмыгали, пошмыгали и ушли. Кадка у меня во дворе стояла — дубовая, вдвоем не своротишь, — так ее шагов на двадцать к воротам подкатили. Вот и все. А что был за народ, что за люди — дело темное». Вот этот удивительный по своей абсурдности монолог, в который Тимур не впишется никогда. Мир нормальных людей: мир молочницы, мир проводов в армию, мир Квакина, который обдирает чужие яблони. Тимур, он же Дункан, это абсолютно чужеродное здесь явление. Ничего, кроме этой вечной романтической гайдаровской игры, ему не остаётся. Может быть, поэтому другая такая одиночка — девочка Женя — страстно полюбила Тимура, только не может себе пока в этом признаться. Пара слов под занавес о том, почему я всё время называю Гайдаром превосходным стилистом. То, что это детская проза, пусть нас не обманывает. Гайдар, как и Житков, обладает удивительной способностью к остранению. Этот термин Шкловского, который родился у него применительно к «Войне и миру», к толстовскому методу, у детских писателей 30х годов, да и впоследствии — у Бианки, у Драгунского — этот приём был доведён до невероятной отточенности. Я помню до сих пор, каким праздником была для меня в детстве книга Житкова «Что я видел». Одно описание коричневого твёрдого плацкартного билета на поезд, билета, который сулит эти гайдаровские дальние страны, это такое счастье. То, как там описано медленное выбегание поезда к Каспийскому морю и первая буровая вышка, это какое-то инопланетное, уэллсовское чудо. Вот этого очень много у Гайдара, остранения. Но главное, что самое ценное в Гайдаре, это, конечно, нащупанные им удивительные интонации. «Отчего ты, Гейка, ко мне не бежишь», «отчего я, Гейка, весь день тебя ищу» — интонации, которые сочетают былинную заплачку, народный заговор, при этом — какую-то тонкую насмешку над всем этим. «Вот, — думала ворона, — вот идёт опасный человек Санька с рогаткой в кармане», читаем мы в начале «Синих звёзд». «И не знала того ворона, что рогатку он давно сломал, а резинку съела ненасытная хромая собака, которую он тоже уже простил». Вот этот мир, полных огромных эпических событий, чудовищно преувеличенных предметов, «опасный человек Санька с рогаткой», этот мир в гайдаровской страшно укрупнённой оптике дан с удивительной точностью — с точностью ребёнка, для которого весь мир ещё — великанское непостижимое пространство. Я не говорю уже о мелодике гайдаровской фразы, той прелестной фразы, которая начинает любое его повествование \ даже не с детской, а с какой-то именно былинной величественностью: «Жил человек в лесу возле Синих гор. Он много работал, а работа не убавлялась, и ему никак нельзя было уехать домой в отпуск». После этого очень естественно звучало бы платоновское «и он утратил в себе вещество существования». Но мы должны понимать, что это, по сути дела, одна и та же эпическая стилистика, стилистика перекроя того мира, который начинается с начала. Мира «Горячего камня», в котором действительно есть этот горячий камень, ударь по нему — и можно начать мир с начала, и мы все этот горячий камень перед собой видим. И вот что самое удивительное. Немного пройдёт ещё лет, я думаю, и изгладится, испарится благодарное потомство, то, что такое советская власть, что она наделала, что такое были мы все, её несчастные последыши. Но многие ещё поколения детей, я думаю, будут ощущать что-то такое необычное, перечитывая вот эти слова: И тогда все люди встали, поздравили друг друга с Новым годом и пожелали всем счастья. Что такое счастье — это каждый понимал по-своему. Но все вместе люди знали и понимали, что надо честно жить, много трудиться и крепко любить и беречь эту огромную счастливую землю, которая зовется Советской страной". Кто-то над этим заплачет, кто-то над этим посмеётся, но все они испытают сильные чувства, ради которых, собственно, человек и рождается. http://www.gaidarfund.ru/articles/1154