«ХУЛИГАНЫ»

Скачать

(Глина)
ГЛАВА ПЕРВАЯ «ПАВЛИК-ЯБЕДА ПОДСЛУШИВАЕТ ИНТЕРЕСНУЮ НОВОСТЬ»
Воспользовавшись тем, что мать вышла во двор, Павлик быстро выудил из супового горшка большой жирный кусок мяса. В это время в сенцах что-то стукнуло. Обжигая пальцы, Павлик торопливо сунул мясо в карман. Однако мать не показывалась. Вероятно, это за дверью завозился у кормушки поросенок Хрюк.
Павлик обозлился на Хрюка, из-за которого он перепачкал растопленным жиром карман новых штанов. Он хотел выйти и дать Хрюку пинка, но тут досада его обернулась на младшего, двухлетнего братишку Гошку.
Этот хитрый, измазавшийся Гошка стибрил с Павликовой тарелки половинку творожника и, затолкав в рот, спокойно пережевывал его, раздувая красные, замасленные сметаной щеки.
Сгоряча Павлик хотел треснуть Гошку и поднялся уже со стула. Но хитрый Гошка, заметив этот маневр, уже заранее открыл рот, собираясь заорать во всю свою горластую глотку.
Тогда Павлик переменил решение. Он с грустью посмотрел на оставшуюся половинку творожника. Вздох-мул, незаметно снизу смазал творожник горчицею и нарочно на глазах у Гошки сверху густо посыпал сахаром.
— Ешь, Гошенька! — радушно предложил Павлик.— Я наелся. Кушай на здоровьице.
Не закрывая рта и хитро скосив маленькие круглые глаза, Гошка недоверчиво посмотрел на Павлика. Но жадность пересилила в нем осторожность. Кусок был такой аппетитный, да и лицо Павлика улыбалось так искренне и приветливо.
Гошка сунул кусок в рот, и почти тотчас же глаза его заслезились. Он отплюнулся, показал Павлику язык и только после этого глубоко вздохнул и заревел.
Реветь Гошка был мастер. Он никогда не кричал до хрипоты, захлебываясь и закашливаясь, как орут многие глупые дети. Гошка набирал полные легкие воздуха и начинал однотонно и басисто:
—А-а-а-а-а...
Потом делал коротенькую передышку и начинал опять снова:
— А-а-а-а...
Таким образом, экономно расходуя свои силы, Гошка мог орать очень продолжительное время.
Заранее радуясь тому, что, вернувшись, мать, вероятно, выдерет Гошку после того, когда тот доймет ее своим воем, Павлик скромно отошел в угол и сел на лавку, пригото-вившись наблюдать за дальнейшим ходом интересных событий. Но тут дверь распахнулась, и вместо матери в комнату вошел неожиданно вернувшийся из города отец.
Это совершенно меняло дело. Толстый Гошка был любимец отца, и, вспомнив это, Павлик, ерзанув, спрыгнул со скамьи к оравшему братишке и быстро заговорил вкрадчиво и ласково:
— Ну-ну, будет, Гошенька! Ну, что ты?.. Вот наш дорогой папочка приехал. Ну, что ты орешь? По маме соскучился? Сейчас, сейчас придет мама...
Но ни Гошку, ни отца эта хитрость не провела.
Гошка заорал еще громче, а отец защемил Павликино ухо и, жестким пальцем постучав сына по голове, спросил сердито:
— Ты у меня, пустая башка, будешь помнить, как к ребенку приставать?
Однако, так как Гошка говорить еще не умел и никаких доказательств Павликиного преступления не было, он, вероятно, отделался бы только внушением. Но тут отец обратил внимание на большое жирное пятно, просочившееся через оттопыренный карман, и потащил Павлика к свету.
Минутой позже вернулась мать, и уличенный в покраже супового мяса, огорченный Павлик, к превеликому восторгу переставшего орать Гошки, был выдран ремнем и отослан на кухню со строгим приказанием не показываться оттуда на глаза раньше вечера.
Забравшись на теплую печку, Павлик подложил валяный сапог под голову, укрылся старым овчинным полушубком и, вдоволь наплакавшись, утих, раздумывая о том, как бы это получше отомстить отцу и Гошке. Так, незаметно для себя, он уснул. Снилось ему, будто бы он, Павлик Алалыкин, уже большой и будто бы его назначили взамен Семена Семеновича главным народным судьей. И вот приводят к нему на суд Гошку.
«А...— говорит Павлик-судья.— Так это вы, гражданин Гошка? О-о-очень хорошо! А помните, как вы мой творожник сожрали? А помните, как из-за вас меня отец выдрал? О-очень хорошо, гражданин Гошка! Назначаю вам сорок лет каторги... Уведите его с моих глаз, товарищи милиционеры, и не давайте этому паршивцу никакой пощады!»
Вероятно, от удовольствия Павлик потянулся. Лежавший под головой валенок сдвинулся и задел сушившийся в углу веник. Веник шлепнул Павлику в лицо. Павлик сердито фыркнул. Он не желал просыпаться и хотел досмотреть сон с дальнейшими злоключениями справедливо осужденного Гошки. Но тут до слуха Павлика из соседней комнаты донесся негромкий разговор.
Павлик же был любопытен. И вообще он был твердо убежден в том, что самое интересное и важное можно не услышать, а только подслушать. Подслушивать тоже нуж-но умеючи. Прежде всего притвориться спящим. Но на это нужно свое время. Днем, например, за столом никак не уснешь — не поверят да еще выругают. Ночью же то неудобство, что или отец с матерью спят, или самому на самом деле спать охота. Можно также спрятаться, чтобы подумали, будто бы ушел. Только в это время нельзя кашлять или чихать. Летом подслушивать удобно под окошком. Но зимой это не годится — холодно.
Павлик свесил с печки золотушную рыжую голову, приложил к уху трубочкой руку, и тотчас же голоса за тонкой перегородкой приобрели большую звучность и четкость.
— Ну, галоши — раз: это два рубля сорок копеек,— сказал отец и щелкнул костяшкой счетов.— Гошке ботинки — два. Это еще пятерка.
— Пашке фуражку бы надо,— подсказала мать.
— А прошлогодняя? Летом ведь только покупали.
— Мала она ему. У него голову, как тыкву, распирает. И подумать только... Сколько жрет, а худющий, как церковный огарок. Одна голова растет. Уж не знаю, умный, что ли, будет очень?
— То-то и дело, что, кажется, дурак,— хладнокровно ответил отец и еще раз щелкнул костяшкой.— Ну, шут с ним, фуражка — два рубля. Итого, мать моя, мы с тобой насчитали шестнадцать рублей сорок копеек. Вот тебе и пасха!.. А ты еще занавески хотела!
За стеной отец зевнул, чиркнул спичкой. Слышно было, как мать бренчит стаканами, приготавливая чай.
Довольный Павлик шмыгнул носом и облизнул губы. Вероятно, в другое время обидное замечание отца задело бы его, но сейчас он не обратил на это никакого внима-ния, потому что обещанная фуражка с лакированным козырьком крепко уселась на его голову и овладела его мыслями.
— Я вот насчет Пашки,— продолжал отец.— Скоро конец ему придет за собаками гонять. В городе, в исполкоме, сегодня учителя встретил. Назначают к нам вместо покойного Ивана Яковлевича. Спрашивает меня: «Ну, как у вас ребята?» Я говорю ему: «Ежели по совести сказать, то хуже наших вряд ли где найдешь. Сплошное хулиганье!» — «Ничего, говорит, вот именно-то поэтому меня к вам и посылают».
— За что же это? — заинтересовалась мать.
— Да ни за что. Ты думаешь, что ему в наказание? Вовсе нет! Это специально такой учитель. Он где-то раньше хулиганов обучал. Он в такой оборот их возьмет, что не пикнут. Да...— продолжал отец, понижая голос.— Комната ему будет нужна. Я намекнул, что у нас, дескать, снять можно. Так что ты пока помалкивай про учителя, а то еще, неравно, как кто свою предложит. Глядишь — десять целковых из кармана вылетели.
За стеной замолчали. Зашипел самовар, и кипяток с урчаньем побежал в чайник.
__________
Сколько ни обрадован был Павлик известием о предполагаемой покупке фуражки, но все же даже эта новость ему показалась мелкой и неважной по сравнению с тем, что услышал он от отца о назначении нового учителя.
Павлик перевернулся и сбросил полушубок. Ему стало жарко. Он открыл рот и учащенно задышал. Было похоже на то, что кто-то посторонний тянет его с печи за ноги. Павлик не мог больше ни минуты оставаться на месте. Заполученная им важная новость рвалась на волю. Сознание того, что только он один — Павлик Алалыкин, по прозванию Ябеда,— обладает этой новостью, приятно волновало и в то же время мучило его.
Нужно было бежать и сообщить обо всем мальчишкам. Нужно рассказать им подробно. Если подробностей не хватит, можно выдумать их или, вернее, не выдумать, а допридумать. Какой учитель? Почему он не простой, а особенный? Когда приедет? Молодой или старый?
Павлик обул валенки, накинул ватное, перекрашенное из шинели пальто, схватил облезлую заячью шапку и тихонько выскользнул в сени.
Теплые мартовские сумерки мягкой влагой лизнули лицо. Выбежав на улицу, Павлик остановился, раздумывая, куда ему направиться: на Гончары или на Горки? Поколебавшись, он завернул на Гончары, потому что было ближе.
Павлик бежал вприпрыжку по истоптанной, порыхлевшей дороге. Возле церковной ограды четверо маленьких ребятишек лепили снежного болвана. Заметив Павлика, они с визгом и смехом схватились за руки и, приплясывая вокруг недолепленного болвана, громко запели неприятную для Павлика песню:
Павлик-Ябеда беда,
Козлиная борода!
Он кошек жрет,
Про мальчишек врет!
— Я вот вас! — пригрозил Павлик и наклонился за снежком.
Ребятишки, как воробьи, прыснули врассыпную. Павлик показал им вдогонку кулак и пошел дальше, будучи, в сущности, весьма доволен тем, что есть в местечке и такие ребятишки, которые и его, Павлика, боятся.
— Ябеда! — спокойно окликнул кто-то Павлика.
Павлик обернулся и увидел у церковной ограды Володьку Рыбакова. Павлик направился к Володьке, но, сделав два шага, он остановился и только сейчас сообразил, какую ошибку допустил он, направившись на Гончары, вместо того чтобы бежать на Горки.
Охваченный желанием скорей поделиться с кем-нибудь новостью, он совсем позабыл о том, что беспощадный Володька при первой же встрече непременно будет его бить — и бить за дело, потому что еще только на днях Павлик съябедничал своему отцу, секретарю местечкового совета, о том, что это Володька на прошлой неделе выколупал стекло из памятника над могилой председателевой бабушки.
— Ябеда, пойди сюда! — повторил Володька.— Если не подойдешь, то догоню, хуже будет.
— Бить будешь, Володька? — заискивающе и жалобно поинтересовался Павлик.
— Буду,— хладнокровно ответил мальчуган и сплюнул на снег.
— А ты — не надо,— еще жалобней заныл Павлик.— Кто тебе велит драться? Ты ведь вон какой здоровый! Ты здоровше всех мальчишек, а я нет.
Последние слова Павлик сказал с тонким расчетом польстить врагу и воздействовать на его великодушие.
Но результат получился как раз обратный. Черный стройный мальчуган зло рассмеялся и, сощуривая глаза, крикнул:
— Ишь, какая сирота казанская! Драться — так маленький, а ябедничать — большой. Поди сюда тотчас же!.. Или нет: встань на колени и ползи ко мне на четвереньках. Ну, раз... два...
Прядь темных волос выбилась из-под смятого картуза Володьки Рыбакова. Постукивая тонкой палкой по носку своего худого сапога, он чуть-чуть подался туловищем вперед, и Павлик понял, что еще секунда промедления — и он будет жестоко и беспощадно избит.
— Володька! — уныло завопил Павлик, оглядываясь по сторонам и неловко опускаясь на корточки.— А я тебе что скажу... Если не будешь драться, я тебе такое скажу, какое ни один мальчишка еще не знает. Я и сам только что узнал. Такое интересное, что ежели это сказать хоть кому хочешь, хоть Кольке Горшкову, то он так и ахнет!
На этот раз намекая на то, что Колька Горшков может первым узнать что-то очень важное, Павлик поступил хитро и умно.
Рыбаков выпрямился, поправил сбившуюся фуражку и, за презрительной гримасой стараясь скрыть овладевшее им любопытство, согласился:
— Ну ладно, выкладывай! Что еще такое ты подслушал?..
— А встать с четверенек можно? — робко спросил Павлик.
— Можно. Только ежели наврал и не очень интересное, то тогда и вовсе на пузо ляжешь.
Поднявшись, Павлик несколько раз подпрыгнул, разминая захолодавшие колени, и начал передавать Рыбакову свежие важные новости.
По мере того как он говорил, смуглое, пересеченное шрамом лицо Володьки становилось все серьезней, а тонкая, гибкая палка в его руках резче и злей чертила по снегу кривые узоры.
— Холостой или женатый? — задавал он короткие вопросы.
— Холостой... то есть он женатый, только жена его в другом городе... и дочка тоже в другом. А сын у него был, да только помер,— с азартом допридумывал Павлик, опа-савшийся, что слишком короткий рассказ не удовлетворит Володьку и тот снова вернется к решению драться.
Когда совсем оправившийся от испуга Павлик кончил говорить, Володька положил ему на плечо худую, но цепкую пятерню. Павлик понял это как знак дружбы и признательности за сообщенную новость. Польщенный этим, он радостно хихикнул и в порыве благодарности хотел было дополнить свой рассказ новыми подробностями об учителевой бабушке, о его наружности, о прежнем месте работы, но тут он почувствовал, что Володькина пятерня крепче и крепче давит ему плечо, и это не понравилось Павлику.
— Если ты, Ябеда, об этом расскажешь еще кому-нибудь, то буду я бить тебя и за старое и за новое. Понял?
Не дожидаясь ответа, Володька потряс Павлика, толкнул его в сугроб, затем свистнул и легко перескочил через церковную ограду.
Убедившись в том, что опасный собеседник исчез, Павлик выкарабкался из сугроба. Отряхнул заячьей шапrой комья налипшего снега, оглянулся и, по-видимому подражая Володькиной манере говорить, прищурил глаз, опустил уголки губ и, посмотрев в сторону церковной ограды, на которую уселась черная галка, сказал, презрительно растягивая слова:
— Па-а-а-думаешь! Так я тебя и испугался!
ГЛАВА ВТОРАЯ «РОДНОЙ КРАЙ»
Чудно постороннему человеку смотреть на поселок Черепково. Ни деревня, ни город.
Дома старые, обветшалые. Крыши ржавые, некрашеные. Церковь большая да облинялая. Выцвели лица божьих угодников. Обвалилась штукатурка из-под трона гроз-ного старика — бога, и хороводы глиняных ангелов покрылись плесенью и птичьим пометом. Да и сами-то ангелы выглядели неважно. У того ноги не хватало, у того крыло отбито.
Пройдет вдоль ограды священник отец Памфил, посмотрит, колупнет палочкой осыпающуюся штукатурку, поглядит на пустые грачиные гнезда, густо разляпанные по ветвям пригнувшихся березок, и вздохнет: «Плохо!»
И народу в церковь ходит немало. В воскресный день протиснуться трудно. Каждый старик со своей нуждой, каждая баба со своим горем, а вот свечку копеечную поставить и то не всякий горазд. Обеднял народ — плохо.
Напротив церкви — большой двухэтажный дом. Нижний этаж каменный, но внизу окна забиты накрест драными досками, и ветер и снег свободно кружатся меж пустых осклизлых ото льда стен.
Крыша дома осела, как хребет заезженной лошади, жиденькие зацветшие стекла окон верхнего этажа во многих местах заклеены порыжевшей бумагой. Забор вокруг дома давно сломан и растащен. Это школа.
Выйдет из каменной клетушки, похожей на большую собачью конуру, сторож Григорий, зевнет, посмотрит лениво на стаю галок, роющихся в помойной куче, на закопченную трубу с вывалившимися кирпичами и покачает головой — скверно дело!
И не то чтобы учить было некого. Куда там. Ребят полны улицы, отчаянные к тому же ребята. А так... Средств нет. Опустился народ — спился.
С тех пор как взыграло в весну двадцать первого года широкое Лесное озеро, прорвало плотину и затопило от края до края благодатный Глиняный Лог, заглохло и зачахло некогда богатое Черепково. Поразорились гончары, горшечники, игрушечники и посудники. Хлеб сеять негде, болото кругом. Железная дорога далеко. В городе заработать нечего — и всего-то в городе одна кошмовальная фабрика да свечной завод на 30 рабочих. Куда кинешься?
Наискосок от школы крытый черепицею широко распластавшийся по земле крепкий дом. Почерневшие бревна его сруба прочно вросли одно в другое. Из выбеленной известью трубы весело валил кудреватый черный дым. У крыльца хрустели сеном и овсом заиндевелые лошади. Клубы серого теплого пара вырывались из-за больших, обитых драным войлоком дверей. Вкусно пахло жареной свининой, луком и теплым ржаным хлебом.
Над крылечком большая — желтым по зеленому — вывеска. В ее правом углу, как герб старинного города, размалеван, окруженный венком березовых веток, узористый, глиняный горшок. Сбоку надпись: «Трактир-чайная с подачей пива «РОДНОЙ КРАЙ».
Выйдет на крылечко хозяин — Иван Федорович, откашляется, крикнет подъехавшему мужику, чтобы вязал лошадь не к забору, а к столбам. Пихнет ногой бродячую собаку, увивающуюся у дверей и, несмотря на холод, снимет теплую баранью шапку, приветливо кланяясь компании приближающихся знакомых посетителей:
— Милости просим!
Хорошо!
__________
Двое вошли в трактир. Отец Павлика — секретарь (сельского) совета Семен Алалыкин и только что вернувшийся с заработков из далекого губернского города черепковский старожил Никифор Горшков.
Отыскивая свободное место, через пар и махорочный дым они разглядели в углу деревянный столик, за которым сидел только один человек.
Два обстоятельства могли вызвать у постороннего неподдельное удивление. Во-первых, несмотря на то, что человек сидел за чайником, он был уже крепко пьян, и его опьянение увеличивалось с каждым лишним стаканом выпитого чая.
Во-вторых, то, что на рваном нагольном полушубке невзрачного посетителя тускло мерцал потемневший серебряный венок и помутневшая эмаль ордена Красного Знамени.
Перед человеком стоял белый чайник, стакан, а на бумаге лежала наломанная кусками серая булка и порция говяжьего студня, обильно смазанная жидкой горчицей.
— Подвинься-ка малость, Егор Михайлович,— сказал секретарь, усаживаясь на хлюпкий скрипучий стул.— Ты, как я вижу, чай пьешь?
За показной вежливостью в тоне секретаря не трудно было почувствовать прямую насмешку. Но человек в полушубке не обратил на это внимания. Он поднял на по-дошедших тусклые, глядевшие мимо глаза. Молча подвинул булку и студень, опустил голову на подставленную руку и ответил спокойно:
— Самогон я пью, а не чай. Может быть, и ты хочешь, Сенька, полстаканчика?
— Ну, ну, ну! — оборвал секретарь, поджимая полные, отвислые губы.— Ты не очень-то, Рыбаков, я тебе не Сенька, а товарищ Алалыкин. Пора бы запомнить.
— Алалыкин так Алалыкин,— равнодушно согласился тот.— Можно и Алалыкин... Один черт.
Секретарь отвернул голову, посматривая, нет ли где другого свободного столика. Как лицо официальное, он не любил, чтобы с ним обращались фамильярно.
И если бы к нему таким непочтительным образом обратился не Рыбаков, а кто-либо другой из обывателей, то секретарь, безусловно, нашел бы, что ответить и как одернуть забывшегося гражданина.
Но это был как раз Рыбаков, тот самый, на которого давно уже все махнули рукой и который доставлял немало хлопот всему совету. Никак его (этого Рыбакова) нельзя было с толком раскусить.
Раньше это был искусный горшечник. В германскую войну попал на фронт, а вернулся уже по окончании гражданской. Где он был, с кем воевал, и не поймешь. Вер-нувшись, с полгода не слезал с печи — отсыпался. И решили про него, что непутевый это человек.
Вернулся не в чинах, одежа плохая, да и документы что-то не в порядке. Хотели уже районный военкомат запросить: точно ли Рыбаков был у красных и не ходил ли он в дезертирах?
Вдруг — в совет бумага. На ней герб — Москва, круглая крепкая печать. К бумаге — орден и другая бумага: назначается Рыбакову пособие — 25 целковых в месяц.
Вот тебе и дезертир!
Думали: «Ну, теперь пойдет Рыбаков в гору — быть ему председателем. Шутка ли — орден!»
Опять ошиблись. Запил Рыбаков. Напившись, не буянил, но пил крепко и упорно. Одна беда была за ним. Когда напьется, то такие опасные мысли начнет высказывать, что не раз и не два приходилось отправлять его вытрезвляться в каталажку, чтобы не смущал окружавших людей.
Так прошел год, два, и совсем опустился человек. Перестал его секретарь Егором Михайловичем величать. Не велика шишка, сойдет просто и за Егора.
Потом опять на короткое время возвеличился Рыбаков. Ехала через Черепково какая-то важная комиссия из Москвы. Сообщали о ней чуть ли не за месяц и письмами, и отношениями из уезда, что если, мол, захочет произвести смотр, чтобы было все в лучшем виде.
Приехали. Остановились на час лошадей покормить. Полуграмотный председатель, секретарь с папкой и члены (совета) около главного московского представителя так и увивались:
— Может, обревизуете? Чаю не хотите ли? Может, закусить? Может, передохнете с дороги?
Ничего тот не захотел — некогда. Шел в это время по улице Рыбаков навеселе. Рассмеялся и прямо к представителю.
— Здравствуй,— говорит.
— Здравствуй,— ответил тот и улыбнулся. Поздоровались, обнялись.
— Помнишь? — спросил Рыбаков.
— Я-то,— ответил тот,— помню, а ты-то не позабыл ли?
Тут как раз лошадей подали, но отошел московский гость в сторонку — задержался. Поговорили они о чем-то и опять обнялись, прощаясь.
— Будешь, заходи.
— Где уж мне,— глядя в землю, ответил Рыбаков и тихо покачал головой.
Только отъехала комиссия, обступили все Рыбакова. Подходит председатель и спрашивает почтительно и вежливо:
— Вы что же, Егор Михайлович, раньше с товарищем знакомы были?
— Да,— неохотно ответил Рыбаков.— Был немного. Больше ничего не сказал. Другой бы на его месте такие турусы развел. В лучшем бы виде себя бы выставил. «Вот, мол, я каков. Вот со мной кто...» А этот ничего. Только пошел в трактир и крепче, чем всегда, напился. И вскоре опять на нет сошел этот человек.
__________
Подали две пары пива, густо посыпанную резаным луком селедку и блюдечко моченого гороха. Угощал Горшков. Тот, кто знал хитрого и расчетливого старика, мог бы догадаться, что щедро выставленное пиво свидетельствует лишь о том, что у Горшкова к секретарю есть дело.
Потягивая пиво, старик повел осторожный разговор, иногда искоса посматривая на совсем захмелевшего соседа. Было не совсем понятно, почему Горшков говорит так тихо, часто не доканчивая фразы и ограничиваясь намеками на какой-то предыдущий разговор. Непонятно потому, что речь шла, по-видимому, только о том, чтобы ему, Горшкову, совет разрешил прирезать к огороду кусок земли, освободившийся после разборки на дрова старых кирпичных сараев.
Старик тянул пиво маленькими глотками и больше говорил. Втайне он рассчитывал к тому времени, когда будет раскупорена четвертая бутылка, разговор закончить.
Но секретарь поступал как раз наоборот. Он больше молчал и чаще наклонял бутылку, с бульканьем наполнявшую его опорожненный стакан. И вышло так, что, когда секретарь откашлялся, собираясь, наконец, говорить, пива уже больше не было.
Старик Горшков неодобрительно крякнул и поднялся, заказывая еще пару.
— Что ж, товарищ Алалыкин,— опускаясь на стул, заговорил Горшков с плохо скрываемой досадой.— Сидим мы с тобой, почитай, час, а дело не порешили. На чем-нибудь кончать-то надо.
— Дело сложное,— глубокомысленно ответил секретарь, вынимая большой зеленый платок, вытирая мокрые губы и забрызганные пивной пеною усы.— Дело серьезное. Это как председатель и члены сельсовета. Разве за мной остановка'? Я человек подчиненный, что прикажут, то и делаю.
Концом грубого бумажного шарфа Горшков протер запотевшие очки и посмотрел молча на секретаря.
«Врешь ты все,— казалось, говорил его недоверчивый взгляд.— Знаю, где у тебя сидит председатель, а про членов и говорить нечего. Хитришь, брат. И уж, наверное, оттого виляешь, что землю кузнецу пообещался».
Но он не сказал этого. Он подозвал хозяйского малого, чтобы расплатиться. Замотал шарфом длинную, жилистую шею и поднялся со стула.
— Домой идти пора. Дела там разные. Да коня хочу в кузницу вести подковать. Ну, пока прощения просим, Семен Борисович. Значит, в случае чего, я на вас надеюсь. А за мной дело не станет.
При напоминании о кузнеце секретарь перестал жевать моченый горох. Его ползучие, точно прилизанные маслом брови сошлись у переносицы. Он потянул носом воздух и, как бы почуяв запах чего-то нехорошего, поморщился.
— Что ж, Никифор Иванович. Пойди, подкуй,— ответил он и очень хитро подмигнул правым, заметно косившим глазом.— Подкуй, дело хорошее.
Когда Горшков вышел, секретарь подозвал прислуживавшего хозяйского малого.
— Дашь еще пару,— небрежно приказал он, глядя в сторону.
Парень замялся.
— Подогретого нету больше, Семен Борисович. Все вышло. Одно холодное осталось, только с морозу.
— Ну, ну,— пригрозил пальцем секретарь.— Я тебе дам с морозу, ты мне сам чушь не морозь.
Бойкий парень потоптался, потом изогнулся и, наклонившись к уху Алалыкина, почтительно прошептал:
— Не могу, Семен Борисович. За вами и так шесть рублей семь гривен записано. Вот папаша сейчас со двора вернется... Как уж он распорядится. А я без него не могу-с.
Малый кинулся на окрик к соседнему столу. Озадаченный такой дерзостью Алалыкин не нашёлся даже что ответить, и забарабанил пальцем по столу, придумывая, чем бы это такое поскорей и покрепче отплатить трактирщику за такое непочтение к особе, занимающей официальное положение.
В это время сонный Рыбаков поднял со стола отяжелевшую голову и с любопытством, точно увидав в первый раз, уставил мутные глаза на секретаря.
— Петька, а Петька,— промычал он.
— Я, кажется, не раз говорил...— начал было секретарь, но Рыбаков не дал ему докончить.
Он привстал, опустил руку на плечо отодвинувшегося Алалыкина и спросил пьяным, бессмысленным голосом:
— Это ладно... Ты не двигайся. Ты вот что мне скажи... Взятки ты берешь или нет? Вот у меня какое есть интересное сомнение.
Алалыкин быстро оглянулся и скинул руку с плеча. Лишившись точки опоры, Рыбаков, роняя стулья, грузно опустился на пол, где тотчас же заснул, приладив голову на жестяную плевательницу.
— Я вам покажу, голубчики,— пробормотал секретарь, взбешенный и отказом в подаче пива и неповторяемой дерзостью Рыбакова.— Я вас обоих за один раз.
Он кликнул проходившего мимо окна милиционера.
— Чурбаков,— строго приказал секретарь, когда милиционер приблизился к столику.— Составляй протокол.
Тут секретарь понюхал воздух, поднял чайник и вылил на руку несколько оставшихся капель самогона.
— Составляй два протокола: один на хозяина — за допущение незаконного распития спиртных напитков, другой на гражданина Рыбакова — за распитие, а также за хулиганство. После, как составишь, отведешь пьяного гражданина в каталажку. Пусть там вытрезвится.
— Чего, чего встреваетесь,— гаркнул милиционер на сдвинувшихся любопытных.— До вас это дело не касается. Вы за собой поглядывайте.— Он был недоволен, потому что грамоту знал плохо и над составлением двух протоколов должен был теперь просидеть не меньше трех часов.
Трактир быстро опустевал. Никому не хотелось попасть в свидетели. В углу хозяин ругал сына. Сын стоял понуро и отговаривался:
— Отчего не подавал? Все оттого... Вы же сами, папаша, наказывали.
— Я наказывал, я наказывал!.. Кликнул бы прямо меня. Мало, что наказывал. Наказ тоже к месту исполнять надо.
__________
Приказав милиционеру, чтобы тот принес завтра протокол на проверку в совет, секретарь вышел, не ответив на низкий поклон притихшего трактирщика. На улице он подумал, что недурно бы попить чаю. Но домой ему идти не хотелось. Он знал, что так как сегодня будний день, то расчетливая жена к чаю ничего вкусного не даст. А после пива ему хотелось чего-нибудь кислого: например, клюквенного варенья.
Тут он вспомнил, что вчера встретил в городской лавке кузнеца, покупавшего к пасхе чернослив. И секретарь решительно зашагал на Горку, собираясь заодно порасспросить — точно ли за тем, чтобы подковать лошадь, отправился хитрый Горшков в кузницу.
Проходя мимо церковной ограды, он небрежным кивком ответил на приветствие возвращавшегося от вечерни отца Памфила. Но тут он вспомнил, что есть дело.
— Вы, батюшка, освободите сарайчик,— останавливаясь, сказал он.— Нам самим теперь нужен. На дрова для школы. Так что, будьте добры,— поторопитесь...
— Как же это так? — оторопел отец Памфил.— У нас же договор. Там прямо сказано, что до начала следующих школьных занятий. А занятия осенью — в сентябре или октябре. И деньги я вперед внес.
— Ну, так и выходит до начала занятий,— насмешливо согласился секретарь.— А занятия-то у нас через неделю начнутся. Оказывается, нового учителя присылают. Мы тут не виноваты. Раз приказано свыше, так потрудитесь не задержать.
Оставив изумленного Памфила в полном смятении и негодовании, секретарь пошел дальше, размышляя о том, как вывернуться с доставкой дров для школы.
Дело же было в том, что когда месяц тому назад умер прежний учитель, школу закрыли. Предполагая, что до осени занятий не будет, оставшиеся школьные дрова совет продал церковному приходу, а вырученными деньгами покрыл перерасход, вызванный частными поездками секретаря и председателя в город. Надо было как-то изворачиваться и что-то придумывать.
Эти неприятные хозяйственные размышления секретаря были прерваны шорохом. Сначала секретарю показалось, что в сугроб прыгнула кошка. Но он тотчас же понял, что это не кошка, а брошенный ком снега, пролетевший мимо.
— Га!..— гаркнул кто-то из-за угла неестественно резким, фальшивым голосом.
— Карр!..— мрачно каркнул из-за сломанного забора — другой. И жирный снежный ком мягко плюхнулся в спину секретарской поддевки.
— Я вот вас! — закричал секретарь, пятясь к противоположной стороне улицы и пытаясь по голосам угадать хулиганивших.
Но тут целый град крупных, крепко отжатых снежков полетел в него из-за забора.
— Я вот вас, негодяев!..— закричал секретарь и, втянув в воротник толстую голову, мелкой рысцой побежал к сверкнувшему невдалеке огоньку Кузнецова дома.
Когда он скрылся — вышли трое. Навстречу шел четвертый.
— Эгей! Володька!..— окрикнул четвертый, останавливаясь издалека.
— Это мы, Мишка! Кати сюда.
— Вы что тут?
— А так, гуляем. Тебя ждали.
— Зачем звал? — спросил подошедший сутулый мальчуган в огромных стоптанных валенках.
— К нам айда... домой...
— А батька?
— Батьки нету. Батька опять в каталажке сегодня ночует. Сами хозяйничать будем...
1928(?)
ПРИМЕЧАНИЕ
На этом обрывается рукопись повести. По счастливой случайности, сохранилась заявка А. П. Гайдара на книгу «Хулиганы» (Глина). Заявка позволяет увидеть, как должны были развиваться дальнейшие события.

Назад